Иногда мы вопрошали, за что, за что нам ниспосланы эти кошки? Взять для примера американку во Флоренции. Ей-то почему бы не стоять перед портретом Липпи, сжимая в экстазе руки и во весь голос декламируя стихи Браунинга, ему посвященные. Ей-то почему бы не принимать к сердцу Саванаролу так близко, что чуть не лишилась чувств при виде собора Святого Марка. У нее на все это было время. Ее-то пара косоглазых тиранов не заморочила настолько, что билеты на поезд она заказала не на тот день. Ей-то не надо было приходить в себя от поездки в питомник, когда Шеба всю дорогу вопила, чтобы Чарльз Пощадил Ее, а Соломон что есть мочи грыз плед. Ее-то кошки умели вести себя благопристойно.
Их у нее было три, и все — сиамские. Зимой они чинно обитали в нью-йоркской квартире и даже не помышляли вырвать входную дверь с корнем, чтобы выбраться наружу. Летом вместе с боксером, виолончелью, швейной машинкой и ее мужем, игравшим в оркестре Нью-Йоркской филармонии, они отправлялись в микроавтобусе в Мэн, где три блаженных месяца охотились в лесах Новой Англии.
— В поездах они просто чудо, — сказала она. Беда была лишь в том, что проехать им надо было пятьсот миль с ночевкой в мотеле. Останавливаться в мотеле с собаками разрешалось, но никогда нельзя было заранее угадать, как владелец отнесется к кошкам. Но, сказала она, они нашли выход из положения, приобретя три корзинки, замаскированные под баулы. Подъезжая к мотелю, они сажали кошек в корзины, внушали им вести себя тихо и вносили в номер вместе с багажом.
— И они не поднимали шума? — спросила я, с ужасом вспоминая, как вопил Соломон, пока его в корзинке несли в питомник. Темные лапы высовывались из всех отверстий, какие он мог отыскать, и можно было подумать, будто мы изловили и тащим осьминога.
— Ну а как же? — ответила она. — Обойдут номер, проверят, все ли в порядке, и спокойненько устроятся где-нибудь. Даже не догадаться, что они там. Им ведь в Мэн хочется не меньше нашего.
Мы еще не успели закрыть разинутые рты, а она уже рассказывала нам про Кланси. Вот это действительно редкий случай. Кланси, сиам-чемпион, принадлежал ее подруге. Красавец, ласковый, а котята от него знамениты на весь Нью-Йорк — отбоя нет от желающих спарить его со своими сиамками. Беда была только в том, что для поддержания сил он съедал столько сырого мяса, что его питание обходилось в огромные деньги, а плата за спаривание далеко не покрывала такие расходы.
— И эта экономическая проблема очень тревожила мужа его хозяйки — брокера шотландского происхождения, — поспешила добавить рассказчица, чтобы у нас не создалось ложного впечатления. — Шотландцы ведь бережливы, кто же этого не знает! Но затем он нашел выход из положения: открыл на имя Кланси брокерский счет и клал на него все гонорары замечательного кота, так что теперь Кланси — самый богатый кот на нью-йоркской бирже. Замечательно, правда? — С этими словами она допила кофе одним глотком — ей предстоял насыщенный день: надо было купить скатерти и осмотреть место, где сожгли Саванаролу.
— Замечательно, — подтвердили мы. Наши кошки хотя и не блистали на бирже, несомненно, могли бы пожинать лавры на сцене. Шеба была способна тронуть самое черствое сердце своею хрупкостью и детской невинностью, пусть это был сплошной обман. А Соломон, когда он сидел и не были видны его тонкие ноги, которые теперь стали такими длинными, что он приобрел верблюжью походку, умел при желании придать себе неизъяснимо трагический вид.
Вместе они были неотразимы и прекрасно это знали. Когда к нам приходили гости и парочка сидела рядом на коврике перед камином — Шеба робко тянулась помыть уши Соломону, и он отвечал нежным бурчанием, которое ее чуть не опрокидывало навзничь, — никому и в голову не пришло бы, что перед самым звонком в дверь они дрались, словно мартовские коты, за право посидеть на коленях у Чарльза. Никому бы и в голову не пришло, глядя, как робко они семенят за священником вниз по склону, который в энный раз на этой неделе нашел их перед своей калиткой, где они громко вопияли, что потерялись... да, никому бы в голову не пришло, что в их милых умишках они уподоблялись уличным мальчишкам, которые звонят в дверь и тут же улепетывают — обхохочешься! То есть никому, кроме нас. Мы-то видели, как перед этим они решительным шагом поднимались по склону, не слушая наши мольбы вернуться: и на наших глазах, едва повернув за угол, меняли походку и превращались в заблудившихся малюток.
Но даже мы были ошарашены, услышав, что в наше отсутствие каждый день их видели у окна прихожей в четыре тридцать — они тоскливо смотрели на холм и спрашивали у прохожих, когда же мы наконец вернемся домой. А когда мы возвращались в самом начале шестого, они всегда Крепко Спали в кресле и закатывали настоящий спектакль, приоткрывая один глаз, зевая и выражая глубокое удивление, что мы вернулись так скоро. И мы просто не могли поверить тому, что нам рассказали. Пока как-то вечером, вернувшись, не обнаружили, что они Крепко Спят, а оконная занавеска в прихожей валяется в их миске с водой. В деревне ничто не остается незамеченным, и соседка не замедлила сообщить нам, что произошло. Случилось это в начале пятого, и Соломон предположительно карабкался на подоконник для обычного представления в половине пятого, раскачиваясь на занавеске головой вниз, точно мартышка. Соседка выразила надежду, что он не расшибся — грохот был страшный.
Нет, Соломон не расшибся. Просто в тот период он увлекся вкушением пищи и превратился, говоря попросту, в пузана, и карниз, на котором висела занавеска, не выдержала его веса. Впрочем, винить его особенно не приходилось — он просто подражал Шебе, которая всегда качалась на занавесках вниз головой, чтобы развлечь Чарльза.
Он часто подражал Шебе. Нахальный, шумный, вечно во что-то вляпывающийся, Соломон в душе был маленьким недотепой, который мужественно старался быть самым главным, преуспевающим во всем, тоскливо сознавая, что это далеко не так. А вот Шеба действительно была вундеркиской. Нежная, маленькая, будто цветочек, она бегала быстрее ветра, лазила как обезьянка и обладала выносливостью быка.
Больше всего Соломон завидовал ее охотничьей сноровке. Сам он охотник был никудышный. И не из-за какого-нибудь физического недостатка, а потому что понятия не имел, как это делается. И он не подстерегал полевок у садовой ограды терпеливо, как Шеба, — так только девчонки охотятся, говорил он и угрожающе дул в норку. Когда же мыши отказывались выйти на честный бой с ним, он засовывал внутрь длинную темную лапу и старался выцарапать их оттуда.
Всякий раз, когда он садился рядом с ней — такой внушительный: мордочка вытянута, нос нацелен, ну, прямо Великий Охотник — то не проходило и пяти минут, как он засыпал от скуки или принимался вертеть головой, болтая с пролетающей мимо бабочкой.
В результате его сестра истребляла полевок и землероек десятками, а Соломон ни разу в жизни самолично ничего не поймал. Если не считать его змеи, длиной аж в шесть дюймов. Но, наткнувшись на нее, он пришел в такое возбуждение, что прыгнул ей на хвост, а не на голову, и она удрала.
Мы знали, что это было его тайной печалью. На его мордочку было жалко смотреть, когда он созерцал, как Шеба прыгает и играет со своими трофеями, прежде чем, по восточному обычаю, сложить их к нашим ногам. Иногда, не стерпев, он брел на своих тонких, как у паука, некрасивых ногах, низко опустив голову, чтобы Шеба не увидела, что он несет, и презентовал нам изжеванный лист. А потом садился, устремлял на нас задушевный взгляд и от всего своего сиамского сердечка умолял сделать вид, будто он поймал стоящую добычу. Глубоко трогательная сцена, которую портило лишь то, что Соломон, едва ему удавалось отобрать у Шебы ее трофей, мгновенно преображался в совсем другого кота.
Он подкидывал добычу высоко-высоко, прыгал за ней, ловил в лапы, эффектно швырял через всю комнату — в такие минуты было лучше держаться от него подальше: Чарльз как-то отбил такой мяч прямо себе в чашку, а потом несколько дней отказывался от чая.
Короче говоря, к Соломону во всей полноте возвращалось его эго. Это Его Мышь, пыхтел он на Шебу над трупиком, подначивая ее запыхтеть в ответ. Но Шеба на провокации не поддавалась, а сидела себе, ухмыляясь Чарльзу и говорила, какой Соломон глупенький: расхвастался, а мышь ведь подержанная. Это Его Мышь, заявил он, яростно ее обороняя, когда пришел священник, и без зазрения совести добавил, что Поймал Ее Сам! И он продолжал орать, что мышь его, его, его, пока всем это не надоедало и Шеба отправлялась посидеть на двери. Либо, захватив его врасплох (а один раз так его напугав, что он подпрыгнул чуть не до потолка), мышь вскакивала на лапки и улепетывала.
Однажды так произошло с полевкой, которая, пока Соломон рассказывал молочнику, как он ее поймал, ловко юркнула под дверцу стенного шкафа. Мы так и не узнали, что с ней произошло потом, но когда Чарльз в следующий раз достал свою куртку из шкафа, погончики и хлястик тут же отвалились.
А с землеройками такое происходило несколько раз. Живые метались, ища выход наружу, дохлых Шеба аккуратно прятала под половик в прихожей, засушивала их для своей коллекции, объясняла она, так что наступайте на них сколько угодно — и в конце концов мы стали знатоками землероек.
До того как мы обзавелись кошками, я всего лишь раз видела живую землеройку: я вскопала клумбу у стены коттеджа, и тут из-за угла вылетела эта землеройка и обнаружила, что осталась без крова. Я и сейчас вижу, как она металась по булыжникам в тщетных поисках своей парадной двери, а я металась следом за ней, угрызаясь совестью и взвешивая, не схватить ли ее, не помочь ли найти новую норку. Но люди говорили, что землеройки очень нервные — даже умирают, если до них дотронуться, а другие люди говорили, что они кусаются. Та землеройка ничему меня не научила, так как не выдержали мои нервы, и я ушла в дом. Но благодаря Соломону и Шебе я очень скоро раскрыла эту тайну. Землеройки кусаются.
И Чарльз, и я были укушены в разное время. Я — той, которую Соломон радостно загнал в угол кухни, после того как она благополучно очнулась. Он с ней беседовал, и рука, которую я протянула, чтобы ее выручить, видимо, явилась последней соломинкой: пища от ярости, землеройка свирепо прыгнула на меня и укусила за палец. Чарльза укусила та, которую мы, потому что она была сильно потрепана, поместили в коробку с травой и листьями посмотреть, не придет ли она в себя, и закрыли коробку в ванной. В себя она пришла. Когда Чарльз некоторое время спустя пошел ее проведать, она в бешенстве пыталась выбраться из коробки, а когда и он протянул ей руку помощи, то был тоже укушен. И завопил так громко, что Шеба, подглядывавшая под дверью ванной, в ужасе выбежала из дома и забралась на сливу, Соломон укрылся под кроватью, а я уронила миску с тестом. Укус землеройки, конечно, не очень страшен — так, укол булавкой. Просто меня поразило внезапное появление Чарльза с широкой полоской пластыря на пальце и готовой к освобождению землеройкой, которая как сумасшедшая прыгала внутри носка.
Еще большим сюрпризом оказалась землеройка, которая прожила у нас четыре дня. Произошло это много позднее, когда Шеба, обнаружив, что в доме мы все живое у нее отбираем, завела привычку тайком забираться со своими трофеями на нашу кровать. Там она могла заниматься изучением живой природы на чистом одеяле, а, заслышав наши шаги, просто схватывала свою жертву и ныряла под кровать, откуда извлечь ее нам никогда не удавалось. Данную землеройку, однако, она отнесла на кровать, которая была занята тетей Луизой. (Хотя кошек у нас осталось лишь две, мы по-прежнему уступали свою спальню гостям, а сами спали в свободной комнате, избавляясь таким образом от лишних препирательств с Соломоном.) И тетя Луиза, едва увидев землеройку, испустила такой визг, что Шеба, при обычных обстоятельствах невозмутимая как айсберг, от изумления выронила свою добычу, и та сбежала.
Я отлично знаю, что землеройки за день съедают корм, в несколько раз превышающий их собственный вес, и что их нельзя содержать в неволе. Сидни, как деревенский житель, интересовался подобными вещами и пересказал мне то, что видел по телику. Можно или нет, но следующие четыре дня землеройка так часто попадалась нам всем на глаза, что даже Шеба начала вздрагивать при виде ее. То наверху — крейсируя подобно крохотной серой подводной лодке через лестничную площадку или по спальням. То внизу — небрежно прогуливаясь по ковру от комода до щелки под дверью стенного шкафа. Мы так ее и не поймали, хотя она никогда не убыстряла шага. Чарльз теперь отказывался прикасаться к землеройкам Шебы без перчаток, а к тому времени, когда он возвращался с перчатками (я вообще отказалась к ним притрагиваться), землеройка успевала исчезнуть. А кошки были так травмированы, что явно предпочитали ее игнорировать.
Несколько раз, когда я брала ящик Соломона, чтобы сменить в нем землю, под его краем оказывалась землеройка. Чарльз сказал, что вот, значит, как она поддерживает свои силы: съедает червей и насекомых в ящике. Мне это показалось маловероятным: будь там черви и насекомые, так Соломон сам бы их съел. Однако в результате у меня появилась еще одна обязанность: не желая иметь ее смерть на моей совести, я теперь, когда меняла землю, оставляла в ящике пучок травы.
Тетя Луиза сказала, что я вся — в бабушку и мы обе сумасшедшие. Соломон негодующе осведомился, как он может игнорировать то, что сидит у него под ящиком, если я это кормлю прямо у него под носом? И вообще, пока оно тут, он будет пользоваться садом. У Чарльза завелась привычка по утрам исподтишка вытряхивать свои ботинки, прежде чем их надеть. Мы уже собирались выкинуть белый флаг, когда на четвертый день вечером землеройка вразвалочку спустилась с крыльца и навсегда исчезла из нашей жизни.