Непосредственные причины того, что с нами происходило, были абсолютно ясны. Например, почему нас считали свихнутыми, никаких объяснений не требовало, ибо практически каждый день можно было наблюдать, как мы минимум один раз шествуем по деревне на глазах у почтенной публики: Чарльз, розовый от смущения, поскольку Шеба требовала, чтобы он нес ее в объятиях животом вверх и она бы взирала на него обожающим взглядом, а Соломон болтался у меня за спиной, как куль с углем, и я крепко сжимала его задние лапы. Если, конечно, не наступал сезон охоты на мух. Тогда я все так же держала его за задние лапы, а он у меня за спиной бил передними по воздуху как безумный.
В таких случаях на нас странно поглядывали хорошие знакомые, которым было отлично известно, что мы всего лишь забрали их из дома священника, или Уильямсонов, или еще кого‑то, кто на этот раз позвонил, жалуясь на них. А люди, с нами вовсе не знакомые, удивлялись, почему мы до сих пор не в психиатрической больнице.
Старик Адамс, сам владелец сиамки, хорошо понимавший, что это такое (хотя его‑то кошка теперь ведет себя примерно, говорил он, пока наши дьявол с дьяволицей не втягивают ее в свои безобразия), как‑то пришел в неистовое негодование, когда кто‑то в «Розе и Короне» задал именно такой вопрос.
— Сказал, что видел, как ты съехала из леса на заднице с бешеной кошкой на шее.
Вполне вероятно, что говоривший не преувеличивал. Лес рос на крутом склоне, и выбраться из него, изловив Соломона, можно было, только закинув его за плечо и сидя соскользнуть по тропинке. В результате, поскольку в наших местах все женщины до сорока носят джинсы, меня легко было опознать за милю по большому грязному пятну пониже спины.
Старика Адамса возмутил вывод его случайного собеседника — что я помешалась, а также замечание, что все деревенские жители вроде бы не в себе.
— Ну, так я ему сказал! — рявкнул старик Адамс воинственно, нахлобучивая шляпу на глаза, как персонажи, которых он видел по телику, когда им тоже требовалось поставить кого‑нибудь на место. — Уж я ему сказал, будьте уверены!
Но, спросила я устало, так как давным‑давно успела привыкнуть к правде‑матке, которую любил резать старик Адамс, что именно он ему сказал.
Как я и опасалась, старик Адамс для начала сообщил ему, что я не такая свихнутая, какой кажусь, а затем добавил, что в таком разе ему следовало бы побывать тут годика четыре назад. Вот тогда, окончательно огорошил он незнакомца, он бы посмотрел, как я расхаживала по деревне с белкой на голове!
Впрочем, я отвлеклась от темы. Собственно, я хотела сказать, что Чарльз был совершенно прав: за всеми этими непосредственными причинами должна была крыться какая‑то общая причина причин, почему неприятности сваливаются на нас одна за другой. И я знала какая.
Иногда я по‑человечески была склонна винить в этом одного Чарльза. Например, тот случай, когда в морозную ночь у нас на дороге вдали от ближайшего жилья прихватило тормозные колодки, а инструменты для сохранности он оставил дома и не придумал ничего лучшего, как лечь под машину с зажженной свечкой (вот свечка в багажнике нашлась) и попытаться разморозить их. Это само по себе было достаточно скверно. Ветер то и дело задувал свечу, и когда многократный победитель международных гонок в двадцатый раз безмолвно высунул ее из‑под машины, чтобы я опять зажгла, у меня в глазах помутилось от ярости, и я еле удержалась, чтобы не выскочить наружу и не сплясать на ней чечетку. Однако тягостнее всего было другое: когда в конце концов нас выручил человек с гаечным ключом, высвободивший колодки, и мы для проверки проехали несколько ярдов по дороге, Чарльз решил, что необходимо вернуться и поблагодарить его. Прежде чем я успела вмешаться, он нажал на тормоза — и колодки снова заклинило.
Тут я прижалась лбом к крыше машины и расплакалась. «Если бы я только послушалась бабушку, — рыдала я, а снег тоскливо таял на моих сапожках, а Чарльз нервно поглядывал через плечо и шипел: „Шшшм! Не здесь! Он слушает!“ — Если бы я ее послушалась, так никогда бы не вышла за него».
Естественно, наглая ложь. Моя бабушка души в Чарльзе не чаяла. Будь она тут с нами, так, конечно, лежала бы с ним под машиной, выставив наружу ботинки на пуговках, и помогала бы ему держать свечу.
Помню, как он, когда мы еще не поженились, однажды вечером заехал за мной под проливным дождем с дыркой в крыше автомобиля, закупоренной «Файнэншл тайме», прямо над передним пассажирским сиденьем.
Заехал немыслимо элегантный: в брюках гольф, гетрах с узором из ромбов и белом гоночном шлеме на голове.
Заехал — и сразу затянул потуже веревку, удерживавшую глушитель на месте, и проверил дворники. Просто чтобы пустить пыль в глаза, поскольку они не работали, еще когда он покупал машину. И протирали ветровое стекло благодаря еще одной веревке, один конец которой был опущен в одно окно, а другой — в другое, а середина обматывала дворники — в дороге мы поочередно тянули за эти концы в ритме гребцов в каноэ.
Заехал. Воплощение Жизни, Полной Риска, — брюки гольф и все прочее. Если бы мой отец увидел Чарльза или его машину, он хлопнулся бы в обморок. Но папа что‑то где‑то строил, а моей полновластной опекуншей была бабушка. Так она лишь с ностальгической грустью посмотрела на гетры и сказала, что будь она на сорок лет моложе...
Не проехали мы и половину улицы, работая своими концами веревочки, будто пара кембриджских чемпионов, как раздался громовый выхлоп, и «Файнэншл таймс» брякнулся мне на колени в сопровождении галлона воды, скопившейся в промятой крыше. Но и тогда бабушка даже бровью не повела. Когда мы рывками приблизились задним ходом к подъезду, она выбежала с зонтом в руке. Тот факт, что я не схватила его и тут же не огрела Чарльза по шлему, тот факт, что я кротко забрала его в машину, всунула в дыру, а ручку выставила в правое окно («Не то, — сказала бабушка, — вода потечет внутрь машины по зонту прямо на Чарльза») и вновь помчалась по улице, словно всю жизнь разъезжала под зонтами в автомобилях, тот факт, что я уже промокла насквозь, потому что, как не уставал напоминать Чарльз, он обещал старине Йену приехать в семь тридцать, и мы уже опаздываем... все это нисколько не важно, однако доказывает, что даже в расцвете молодости мне следовало бы показаться психиатру.
Важно то, что тут лежит наглядное объяснение причины причин, почему на нас валятся всякие неприятности. Слева от меня бабушка, с которой я со дня рождения жила на грани катастрофы. Справа от меня Чарльз, с которым я со дня свадьбы продолжаю жить на той же грани.
У них много общего — у бабушки и у Чарльза, в том числе страсть ко всяким приспособлениям, инструментам и приборчикам, либо бесполезным, либо (в руках у них) преподносящим всякие сюрпризы. Естественно, последнее к другим людям не относится. Взять хотя бы электродрель — согласно рекламе такую простую, что с ней может работать и ребенок. Когда Чарльз привез ее домой, он туг же насадил шлифовальное приспособление, чтобы отчистить старинный медный чайник, который я как раз тогда купила в лавке старьевщика. В упоении он не только прошлифовал дыру в дне чайника, но и ярко вызеленил медной пылью ванну и унитаз — ванную для этой работы он выбрал потому, что, по его словам, штепсель там расположен наиболее удобно. А пыль, увы, въелась, и по сей день наш унитаз щеголяет изумрудными пятнами. Когда он насадил мешалку для краски, то мешал краску так долго, что она вся выплеснулась наружу своего рода кольцевыми цунами, и Соломон, околачивавшийся рядом в надежде, что мы готовим что‑то съедобное, на долгое время стал единственным силпойнтом с голубыми ушами.
Когда Чарльз воспользовался дрелью без всяких приспособлений, чтобы просверлить пару отверстий под выключатель в прихожей, он с задачей справился. К сожалению, он выбрал выключатель, который (по словам старика Адамса) в самый раз сгодился бы для электростанции в Бэттерси, и привинтил его дюймовыми винтиками. В результате через два дня выключатель остался в чьей‑то руке, и следующие полгода, поскольку Чарльз наотрез отказался заменить выключатель на другой, поменьше, а купить винты подлиннее постоянно забывал, эта махина с двумя толстенными проводами возлежала в прихожей на столике, готовая служить всем, кому требовалось подняться по лестнице.
Как‑то вечером тетушка Этель, нащупывая выключатель, упавший за столик, подняла вместо него дохлую мышку (дар Шебы) и сказала, что не способна понять, как я это терплю. Ответ был прост: именно так я жила с бабушкой. Вплоть до приспособлений, которые неизменно что‑нибудь выкидывали. Вплоть до краски — бабушка как‑то покрасила стулья и наложила второй слой краски, пока первый еще не просох, так что в ближайшие недели гость, неосторожно воспользовавшийся одним из этих стульев, вставал с него под звук чего‑то, отрывающегося от чего‑то. Даже вплоть до мышей.
У бабушки одно время был кот Макдональд, которого однажды укусила мышь! Хотите верьте, хотите нет, говаривала бабушка, но она своими глазами видела, как мышь мертвой хваткой вцепилась Макдональду в губу, а он отчаянно пытался отодрать ее — лапой прижимал ей хвост, а голову тянул вверх, точно жираф, и бедная мышь растягивалась, будто резиновая. В результате этого случая у Макдональда развился мышиный комплекс. Теперь, поймав мышь, он ее не съедал, а укладывал в ряд с предыдущими своими жертвами на самых видных местах и злорадно их созерцал. В те дни гостям, приглашенным к нам на чай, требовались крепкие желудки: на ковре совсем рядом лежал десяток мышей, а возле гордо восседал кот наподобие художника, рисующего картины на тротуаре. Но бабушка не позволяла отбирать их у него. Это может травмировать его подсознание, утверждала она. Так он возвращает себе чувство собственного достоинства, пострадавшее от мышиного укуса. А если кому‑то это не нравится, отвечала она на наши возражения, так их никто не просит смотреть.
Мы бы вскоре остались совсем без знакомых, если бы у бабушки, кроме того, не было трех попугаев и Пикита, сенегалка, не укусила бы Макдональда за лапу, которую он экспериментально засовывал к ней в клетку. Пикита всегда кого‑нибудь кусала. Такой дьявольской птицы я больше не встречала, а это немалый комплимент, если учесть, сколько попугаев перебывало у бабушки, — и все они кусались при малейшей возможности. Она была маленькой, с зеленой спинкой, оранжевым брюшком, желтыми ногами и серой змеиной головкой. Глаза у нее были серыми, как два камешка, но когда она злилась, глаза становились ярко‑желтыми и то вспыхивали, то угасали, точно маяк.
По этим вспышкам всегда можно было понять, что Пикита намерена атаковать. К сожалению, как правило, предупреждение обычно запаздывало. Нападала она чаще всего, когда ей сыпали корм. С обычной бабушкиной непоследовательностью в то время, как остальные ее попугаи обитали в клетках с кормушками, которые наполнялись снаружи, только в клетке Пикиты кормушка была закреплена внутри. Кроме того — такая уж удачливая птичка она была! — дверца ее клетки не открывалась наружу, а скользила вверх и вниз как подъемная решетка рыцарского замка. Все члены семьи, кроме бабушки, рано или поздно оказывались в западне — чертова дверца падала и защемляла им запястье, пока они насыпали семена в кормушку, и Пикита, чьи глаза вспыхивали и угасали как неоновые вывески, устремлялась вниз и впивалась им в большой палец.
Бабушка была глуха к нашим жалобам на Пикиту, как и на макдональдовских мышей. Раз бедняжка нас кусает, говорила она, значит, мы ее обидели — так нам и надо! Пикита, заключала она категорическим тоном, каким всегда отметала жалобы на своих пернатых и четвероногих любимцев, ни разу ее даже не пыталась укусить. Как ни поразительно, это была святая правда: бабушка могла проделывать с птицами все, что хотела, — как и с четвероногими. Едва кто‑нибудь из нас был укушен, еще пока мы, извиваясь от боли, сосали ранку, бабушка в тревоге бежала успокоить Пикиту — и две секунды спустя жуткая птица уже лежала, раскинув крылья, на спине, а бабушка щекотала ей пухлое брюшко и повторяла, какие мы скверные, раз дразним ее.
Мыши Макдональда и укусы Пикиты тогда сильно осложняли нам жизнь, и всем (кроме бабушки) почудилось, что свершилось Божественное правосудие, когда два наших тяжких креста ликвидировали друг друга.
Как я упомянула, в один чудесный день Пикита тяпнула Макдональда, когда он засунул лапу к ней в клетку, и Макдональд, памятуя рассуждения бабушки о его подсознании и потребности восстановить попранную честь, замыслил хитрое отмщение. До конца дня он сидел под креслом, зализывал лапу и свирепо поглядывал на Пикиту. А ночью, когда мы все уснули, он промаршировал в гостиную, сбросил ее клетку со столика — подъемная дверца, так часто в прошлом обрекавшая нас на муки, в последний раз легко скользнула вверх по желобкам, и Пиките пришел конец. Утром мы увидели перевернутую клетку, семена, рассыпавшиеся по всему полу, и Пикиту — аккуратно положенную на спину в ряд с мышами, изловленными за ночь. Бабушка была неутешна. До самой потери следующего своего попугая, скончавшегося много времени спустя и по иной причине, она не переставала оплакивать Пикиту и повторять, что такого верного, такого любящего попугая у нее никогда не было и не будет. Что до Макдональда, гордо сидевшего там, ожидая от нее поздравлений, так он получил такую трепку (на его толстой черной морде застыло неописуемое изумление — почему она вдруг так переменилась?), что впредь закаялся ловить мышей. Даже увидев муху, он мялся, смотрел на бабушку, прижимал уши и ускользал под ближайший стул. «Люди, — говорил он, угрюмо глядя на нас, пока мы поглаживали его по ушам и обещали добавочное молоко, когда бабушка отвернется, — люди Омерзительны».